ЮРКИНО РОЖДЕСТВО
В минувшем году московское издательство «Олимп» проводило конкурс рождественского и святочного рассказа, в котором принимали участие многие профессиональные писатели. С разрешения издательства и согласия автора я публикую рассказ победителя конкурса — Натальи Ключаревой.
Наталья Ключарева родилась в Перми, с 1992 года жила в Ярославле. Окончила филологический факультет Ярославского педагогического университета. Работала редактором новостей на телевидении. Редактировала ярославский литературный альманах «Игра в классиков». Публиковалась в местных изданиях
и в московской периодике.
В 2006 году выпустила книгу стихов «Белые пионеры». С 2005 года живет в Москве, работает журналистом в газете «Первое сентября». Финалист премии «Дебют» в номинации «Поэзия» (2002 год). Лауреат премии имени Юрия Казакова (2007 год). В 2007 году у нее вышла книга «Россия: общий вагон» (издательство «Лимбус Пресс»).
***
О том, что Кривовы спиваются, долгое время знал только их сын Юрка. Когда это началось, он ходил в первый класс. Поначалу Кривовы своей болезни стеснялись и пили исключительно вдвоем, запершись в прокуренной квартире.
Примостившись за шторой на подоконнике, Юрка кое-как сам готовил уроки, рисовал закорючки в прописях, учил под гудение пьяных родителей стихи про «лес, точно терем расписной», клеил аппликации из цветной бумаги... Поэтому в школе никто ни о чем не догадывался.
«Способности у Кривова, конечно, ниже средних. Но ничего, может, еще подтянется», — говорила на собраниях Юркина училка, рассеянно глядя на внимательные родительские лица и не зная, к которому из них обращается в данный момент.
Тетя Алена Кривова, когда-то учившаяся в этой же школе, стыдливо горбилась за последней партой и прятала глаза. На людей — включая даже Юркиных одноклассников — она уже тогда стала смотреть виновато и слегка заискивающе, как на свое магазинное начальство: не почует ли кто запах перегара.
Маленький Юрка выделялся из своих сверстников только тем, что никогда не спешил возвращаться домой. В любую погоду он стойко месил грязь на окрестных пустырях, мерил сапогами лужи, а если становилось совсем невмоготу — грелся в подвале, дрессируя бездомных кошек. Но и тут никто не заподозрил ничего неладного.
В середине ноября у Юрки появился товарищ, деливший с ним одинокие прогулки по задворкам микрорайона. Это был его одноклассник Герка, который жил в соседнем подъезде. Герка отличался необузданной фантазией, вдохновенно врал по каждому поводу и, захлебываясь, выливал на молчаливого Юрку целые ушаты невероятных историй об инопланетянах, индейцах и призраках.
Геркины родители в то время начали разводиться — с битьем посуды, криками и вызовами милиции. Так что и он не спешил из школы домой.
Как ни старались Кривовы скрыться от чужих глаз, но скоро по двору поползли слухи, смешки и кривотолки. А когда Юрка перешел в пятый класс, позор окончательно вылез наружу, как грязная рубаха из штанов.
Тетя Алена, уже превратившаяся в Кривиху, побито улыбаясь, побиралась у дверей гастронома, в котором больше не работала. А Кривой-батя спал в подъезде, свесившись головой со ступенек. Всегда почему-то этажом ниже своей квартиры, до которой ему не хватало сил добраться. Соседки подкармливали Юрку, заранее жалея завтрашнего детдомовца или колониста. Такие истории всегда заканчивались одинаково.
У Герки дома тоже все было по-прежнему кувырком. Его родители то разъезжались, то опять съезжались, а то вовсе уезжали мириться на Байкал, оставляя сына одного в разоренной квартире, похожей на поле битвы мифических титанов. Герка брызгал себе на вихры мамкиными духами и, кашляя, курил отцовские папиросы: ему казалось, что так он становится немного ближе к родителям.
За этим занятием его и застала железная леди микрорайона — инспекторша по делам несовершеннолетних Иванова, которую никто не знал по имени, но все, особенно дети, панически боялись. Накануне она нанесла угрожающий визит в соседний подъезд — к Кривовым.
В первый день зимних каникул, пришедшийся на католическое Рождество, Юрка оказался в гастрономе вместе с родителями. Он пришел за хлебом, а они — за бутылкой к празднику. В винный отдел, где когда-то она сама покрикивала из-за прилавка на бестолковых колдырей*, Кривиха входить застеснялась, и они с Юркой молча топтались на крыльце, поджидая Кривого-батю.
Стоять рядом с матерью Юрке было тяжело и стыдно. Он отошел в сторону, уткнулся в празднично украшенную витрину магазина — и вдруг провалился в другой мир, похожий на бесконечные сказки, которыми тешил его и себя отчаянный фантазер Герка.
Это была всего лишь маленькая искусственная елка. Серебристые иголки из фольги нежно подрагивали от сквозняка, отбрасывая едва уловимые блики на серую вату, изображавшую снег. На одной из веток качался крошечный колокольчик, покрытый аляповатой грубой позолотой. Юрке почудилось, что даже сквозь стекло он слышит его кроткий жалобный голосок.
Он задохнулся от сокрушительного чувства, названия которому не знал. Ему почудилось, будто он бежит по волшебному лесу с серебряными деревьями. И изо всех сил старается в него поверить. Но горестный бубенчик плачет под самым сердцем, не давая забыть, что этому никогда не бывать…
За спиной виновато скрипнул снег, и в витрине отразилось опухшее лицо Кривихи.
— Елку хочешь, сынок? — надтреснутым голосом спросила она, и в горле у нее булькнули близкие пьяные слезы. — Купим. Завтра купим, не реви только.
Юрка зажмурился, сжался и — последним невероятным усилием — поверил.
— Такую же? — уточнил он, дыша в шарф, чтобы не чувствовать материнского перегара.
— Обещаю, — соврала Кривиха и, отвернувшись, неслышно заплакала.
Но прошел день, два, прогремел ракетами и пробками от шампанского Новый год, а Кривиха про елку так и не вспомнила. Юрка, никогда ничего не просивший у родителей, изменил своему обыкновению и деликатно намекнул на невыполненное обещание.
— Спиногрыз! Захребетник! — тут же, будто ждал, раскричался Кривой-батя. — Только и знает: дай да подай! В доме выпить нечего, а он елку затребовал! Видали!
Кривиха бессмысленно улыбалась, хлопала густо накрашенными ресницами и тыкала погнутой вилкой мимо пустой тарелки.
В Сочельник Кривовы, не просыхавшие с католического Рождества, послали Юрку в дальний круглосуточный ларек, дойти до которого сами уже не могли. Он вернулся через полчаса, продрогший до костей в своем демисезонном пальтишке. Попытался отпереть дверь и обнаружил, что она закрыта изнутри на задвижку. Юрка звонил, стучал, кричал, кидал в окно снежками — все было бесполезно: родители спали мертвецким сном. В замочную скважину был слышен надсадный храп Кривого-бати.
Сначала Юрка сидел на подоконнике в подъезде, глядя на кипящий под фонарем снег. Но когда на площадке стали собираться сердобольные соседки, костерившие «поганых алкашей» и наперебой зазывавшие его к себе, Юрка вскочил и выбежал на улицу.
«Наверно, у Герки заночует», — хором решили старушки и, успокоенные, разошлись по теплым квартирам. Но Герку на все каникулы забрала к себе бабушка с Кубани, а его родители выясняли отношения на лыжной турбазе далеко в горах.
Никто никогда не узнал, где провел эту ночь, бывшую, как всегда на Рождество, звездной и морозной, молчаливый пятиклассник Юрка Кривов в демисезонном пальто с оторванными пуговицами.
Наутро Кривиха, сотрясаемая крупной дрожью, дежурила у подъезда, спрашивая всех входивших и выходивших, не знают ли они, куда подевался ее Юрка, и по привычке стреляя мелочь. Потом на крыльцо осторожно выступил Кривой-батя, и они, трогательно поддерживая друг друга на скользкой тропинке, отправились в соседний двор, к родственникам-алкоголикам, у которых надеялись если не найти сына, то хотя бы похмелиться.
Чуть позже появился и Юрка. Он отпер дверь своим ключом, швырнул в угол пальто и шапку. Пошарил в чулане, на антресолях и, не обнаружив ничего, постучал к дяде Леше, инвалиду из квартиры напротив.
— Струмент нужен? Замок менять? — обрадовался дядя Леша. — Молодец! А то папаня собутыльникам ключи роздал — не дом, а проходной двор! Да, что говорить, повезло тебе, парень, с предками.
— Не ваше дело! — вдруг огрызнулся Юрка и, как потом уверял дядя Леша, даже клацнул зубами, будто волчонок.
Дядя Леша попятился и поспешил закрыть за собой дверь, бормоча под нос:
— Ну и молодежь пошла — химическая! Атомная! Слова не скажи — взрываются! Ишь ты, бешеная сопля! Песье семя! Оборотень!
До вечера Юрка упорно ковырялся с замком. Дядя Леша наблюдал за ним в глазок и злорадствовал, видя, что наглый малец делает «все неправильно». Однако неведомо как Юрка справился, хмуро вернул дяде Леше «струмент» и закрылся на все обороты.
Вскоре явились Кривовы. Они долго царапали новый замок ключом и вполголоса обзывали друг друга «забулдыгами», думая, что именно из-за дрожи в руках не могут попасть в скважину. Дядя Леша и оповещенная им соседка баба Фая каждый в своей квартире приникли к глазкам, оставив ради такого зрелища: один — футбольный матч, а другая — любимый сериал.
Нетерпеливая баба Фая уже собиралась выйти и объяснить тугодумам Кривовым, в чем загвоздка, как Юрка глухо сказал из-за двери:
— Даже не пытайтесь — замок новый.
Баба Фая внутренне ахнула. Дядя Леша в волнении почесал живот под майкой.
— Так ты дома, стервец! — минуту подумав, сообразил Кривой-батя. — Живо отпирай!
— Не открою, — ответил Юркин голос.
Кривой бушевал добрый час. Так что даже баба Фая заскучала и отправилась глотнуть чайку да краем глаза глянуть в телевизор. Дядя Леша еще раньше присел на табуретку у двери и незаметно закемарил.
Когда баба Фая вернулась на свой наблюдательный пункт, то увидела, что выдохшийся сосед мрачно курит в углу, а переговоры ведет уже Кривиха.
— Что же, сынок, нам на улице ночевать? — плаксиво спрашивала она, прижимаясь лбом к двери.
— Я вчера ночевал, — отвечал с той стороны неумолимый Юрка, — и ничего.
— Так не пустишь, что ли? — недоумевала Кривиха. — Из дома гонишь?
— Не пущу. Вы квартиру пропьете.
— Не позорь ты нас! Открой!
— Сами себя опозорили — дальше некуда!
«Ну, времена! От горшка два вершка — а вон как с родителями разговаривает!» — изумилась баба Фая и даже посочувствовала своим беспутным соседям: от такого непочтения кто угодно запьет.
Тем временем Кривовы, наконец, осознали, что домой им сегодня не попасть, плюнули, покрыли сына площадными словами и ушли ночевать к родственникам.
Вернувшись с каникул, Герка нутром почуял всеобщую взбудораженность. Разряды сильного скандала висели в воздухе, и, казалось, даже волосы от них электризовались и вставали дыбом, а ладони, намагнитившись, липли одна к другой.
Герка моментально уловил, что в центре этого напряжения находится Юрка. И, еще не зная толком, что произошло, суеверно отсел за другую парту. На перемене, столкнувшись с Юркой нос к носу, он отвернулся и, насвистывая, принялся с интересом изучать прошлогоднюю стенгазету.
Он не мог объяснить, в чем дело. Это было инстинктивное истерическое желание никак не соприкасаться с тем болезненным, безымянным и жутким, что теперь нес в себе бывший друг.
Герка не хотел ничего знать. Но против воли прислушивался к тому, о чем судачили под окном соседки. Насупленной тенью останавливался за спинами одноклассников, обсуждавших все новые и новые подробности этой истории, на глазах превращавшейся в легенду.
— Чё вчера было! — шепелявил долговязый Колька Курицын из пятого «Б», живший в Юркином подъезде. — Кривой-батя туда с толпой дяханов* приходил! В натуре, дверь ломать хотели! А Юрик такой, раз — и на них с топором! И визжит! Как этот, как его, Брюс Ли, в натуре! Чё я, баба — врать-то?! Ща врежу! Соседи растащили, а то бы зарубил папашу, в натуре! А чё ему было бы? Самозащита, в натуре! Скостили бы по малолетке! А чё? Ну или отмотал бы годок-другой, в натуре.
— Я его боюсь, Анна Игоревна! — плакалась их классная — длинная тощая математичка по прозвищу «Бесконечность» — завучу на пороге учительской. — А вы поговорите с ним! И поймете, что никакой он не ребенок! Такого расчетливого и бессердечного существа я в жизни не встречала! Я к нему по-хорошему, мол, Кривов, давай тебя помирим с родителями. А он смеется мне в лицо: «А когда они квартиру пропьют, вы меня к себе жить возьмете, да?». От него вся инспекция несовершеннолетних в шоке! Потребовал, чтобы родителей из квартиры выписали! А вы говорите — ребенок!
Все ждали, что Юрка сломается и пустит родителей обратно. И чем дольше этого не происходило, тем меньше сочувствовали ему окружающие. В то же время Кривиха с Кривым, которые на каждом углу сетовали на «изверга», вызывали уже всеобщую симпатию и чуть ли не одобрение.
Жили они, кочуя по многочисленным родственникам. Пили, жаловались на сына, снова пили — и так до тех пор, пока хозяева, угорев от запоя, не выставляли их на улицу. Тогда они отправлялись по следующему адресу. И незаметно ушли так далеко от своего бывшего дома, что даже баба Фая, знавшая все и про всех, как-то потеряла их из вида.
Соседи, учителя, просто сочувствующие поначалу пытались Юрку вразумить. Взывали к его совести, читали нотации, учили жить. Он выслушивал, криво улыбался и вежливо говорил в ответ: «Не ваше дело». Понемногу от него отступились даже самые рьяные воспитатели. Какое-то время люди еще ждали, что «этот» обратится к ним за помощью — и уж тогда-то они дадут себе волю. Но Юрка упрямо молчал и делал все сам. К концу учебного года его просто перестали замечать.
Финансовый вопрос пятиклассник Юрка Кривов решил без чьей-либо подсказки, сдав вторую комнату вечному студенту Алексу. Квартирант был тихий: днем спал, а ночами читал одновременно Рериха, Библию, «Майн Кампф» и Кастанеду. В институт он ходил дважды в год: получить обратно аттестат и вновь подать документы на поступление. Было ему уже лет тридцать. Все почерпнутое во время ночных бдений Алекс выливал на Юрку, совершенно не считаясь с его возрастом.
Алекс перебивался редкими переводами с пяти языков, включая идиш. Этого едва хватало, чтобы заплатить за комнату. Юрка покупал на все деньги макароны и пакетные супы, которыми они вдвоем и питались до следующего случая.
Иногда Алекс исчезал на несколько дней и возвращался с валютой, приторным банановым ликером и шоколадными конфетами «Маска». Его бывшие одноклассники промышляли мелким бандитизмом и иногда — из сострадания — брали бесполезного Алекса с собой «на дело»: стоять на стреме вдалеке от основных событий.
В 16 лет, получая паспорт, Юрка взял себе новую фамилию: Юрьев, образовав ее от собственного имени. А отчество изменил на «Алексеевич» — в честь вечного студента Алекса.
В тот же день они неожиданно разговорились, столкнувшись у подъезда, с Геркой, который к тому времени отпустил волосы, вырядился в старую шинель и тоже сменил имя, назвавшись, подражая Летову, Егором.
Не касаясь своей детской дружбы и не вспоминая молчаливого разрыва, они проговорили обо всем на свете часов пять подряд, как только что познакомившиеся и с первого взгляда близкие друг другу люди.
Первое время их новой дружбы Егора кидало в жар, когда Юрьев случайно сталкивался с ним взглядом. Но скоро жгучая недосказанность прошлого утихла, отступив в потемки памяти.
Поэтому через год, когда Егор уже окончательно расслабился, неприятный разговор застал его врасплох. Он тогда лежал в психушке, чтобы получить белый билет, а Юрьев пришел его проведать. Уходя, он невзначай обронил:
— Ладно, мне еще в женское отделение заглянуть надо.
— Тебе там кто-то приглянулся? — гоготнул Егор, изо всех сил учившийся быть циничным. — Не знал, что ты такой декадент!
— Мать у меня там, — ответил Юрьев, поморщившись.
Егор закашлялся, заметался, глупо захлопал глазами и, наконец, промычал:
— Эээ… А что же ты молчал?
— А надо было кричать об этом на всех перекрестках?
Они помолчали. Егор чувствовал, как у него пылают уши, и ненавидел себя, а еще больше Юрьева.
— Что с ней? — кое-как выдавил он.
— Допилась до белки, что же еще,— будто бы спокойно ответил Юрьев.
— А ты...?
— Что я? Хожу к ней, как видишь.
— Но ты же… Вы же… — замялся Егор. — Ну, вы ведь тогда… поссорились… Так вот как же…?
— Ах, ты об этом. Так она меня не узнаёт. Каждый раз рассказывает историю о бессердечном сыне.
— А ты?
— Слушаю. Утешаю. Она говорит: «Ты не такой, ты добрый».
Они опять тяжело замолчали. У Егора на языке вертелся один вопрос, но он никак не решался.
— Ну давай, спроси меня, — мрачно глянул на него Юрьев.
Отступать было поздно.
— Неужели тебе не было их жалко?— выдохнул Егор — и сердце его заколотилось, будто он бросился в воду с высокого моста.
— Было, — нехорошо усмехнулся Юрьев. — Только моя жалость им не помогла бы. Они уже были обречены.
— То есть — падающего толкни? — осмелел Егор.
— Ты дурак! — неожиданно закричал Юрьев. — Начитавшийся дурацких книжек! Вам всем было бы спокойнее, если б я попал в детдом, прирезал кого-нибудь за золотую побрякушку и в двадцать лет сдох на нарах от туберкулеза, ненавидя весь мир! Вы этого от меня ждали?! Да?!
— Ну, что ты говоришь такое, — промямлил Егор.
— А мать так же попала бы в дурдом в компании зеленых чертей!— не слышал его Юрьев. — А папаша получил бы отверткой в бок! Все было бы так же! И изменить этот ход вещей могло только что-то чрезвычайное… Например, малолетний сын выгоняет из дома. Достаточно сильное впечатление, чтобы остановиться! Но им уже не помогло. Я жалею лишь об одном: что не сделал этого раньше! Позволил себе слишком много детства!
— Неужели ты про все это думал— тогда?
— Думал.
Юрьев ушел, не прощаясь. Сделал несколько кругов по больничному парку, чтобы успокоиться. Над головой у него скандалили взбудораженные оттепелью галки. Мокрый снег покорно хлюпал под ногами, и в следы моментально натекала грязная водица.
— Вот тебе и рождественские морозы! — пожаловалась попавшаяся навстречу знакомая бабушка-санитарка.
Юрьев вздрогнул. Рождество он не переносил с тех самых пор. И всегда старался забыть об этом празднике, который, как назло, отмечали со все нарастающим размахом. Но тут что-то другое, непривычное, откликнулось в нем на ненавистное слово. Почти бегом он выскочил из больничных ворот.
Через полчаса он вошел в палату, неся на плече большую искусственную елку. Тетя Алена — осунувшаяся, кроткая и обо всем на свете забывшая — сидела на высокой койке и увлеченно болтала ногами. Увидев елку, она ахнула и восторженно раскрыла рот.
— Вот, — Юрьев взял ее за руку и подвел поближе. — С Рождеством.
Тетя Алена робко погладила мягкие серебристые иголки. Полутемная комната наполнилась дрожащими сказочными бликами. Неуловимое воспоминание выскользнуло из мутного марева, куда уже давно канула вся ее предыдущая добольничная жизнь. Выскользнуло, блеснуло и сладкой болью укололо в сердце.
— Что? Что? — заволновалась она, пытаясь ухватить меркнущий проблеск.
Но туман опять сгустился. Она беспомощно обернулась, увидела Юрьева и расплылась в улыбке.
— Какой ты хороший, добрый! Не то, что тот! — привычно залопотала она и неожиданно добавила: — Давай лучше ты теперь будешь моим сыном?
— Давай, — согласился Юрьев и тоже погладил елку. — Буду.
*Колдыри — алкоголики (прост.) — Ред.
**Дяханы — мужики (жарг.) — Ред.
Рисунки Наталии Кондратовой.
Автор: КЛЮЧАРЕВА Наталья
|
На: Новые рассказы для обсуждения с детьми
Вот это да!!!
Прочла на одном дыхании... Эмоции переполняют...
...жаль, что в нашей жизни так бывает...
На: Новые рассказы для обсуждения с детьми
Да, согласна с вами. Этот рассказ интересен своей актуальностью ( к сожалению, так бывает); его можно анализировать с использованием приёма " чтение с остановками"- дети сами предполагают финал... Интересные можно услышать ответы- размышления...
На: Новые рассказы для обсуждения с детьми
Рассказ участника конкурса "Белая скрижаль"
Табакова Людмила (г. Сосновоборск, Красноярский край)
ДОМОЙ
Прасковья ехала домой… Скромный белый платочек, концы которого переплетаются под подбородком, длинное штапельное платье, цветастый фартук, отделанный дешёвым кружевом; в негнущихся руках, натруженных за долгую жизнь, носовой платочек. Одежду эту она много лет берегла в старом фанерном чемодане, хранила до особого случая. И вот случай этот представился.
Прасковья ехала домой ранним весенним утром, чтобы попасть к обеду в родную Степановку. И хотя уже рассвело, утро хмурило насупленные брови, словно сердясь на заморозки, мешающие солнцу приступить к своим постоянным обязанностям. И радо бы оно, небрежно швырнув лучи, согреть простуженную холодной зимой землю, а заодно и души человеческие, но, видно, растеряло, милое, свои силы в схватке с затянувшимися в этом году холодами.
Ехала Прасковья не одна. Кутаясь в модный длинный чёрный шарф, как будто бы отгораживаясь им от всего мира, покачиваясь в такт движению автобуса, рядом с Прасковьей невестка Нелли. Непривычное, неслыханное до недавних пор имя Прасковья преобразовала в более понятное и близкое - Нэла. Имя это она произносила с особым трепетом и уважением, с каким относилась ко всему, не очень понятному ей.
Здесь же и две другие невестки: Настя - важная, дородная особа, всегда причёсанная и не к случаю нарядная, и Капиталина, знающая себе цену, и оттого чересчур независимая и резкая в своих суждениях и поступках.
Тут же сыновья. Их у неё и мужа Андрея трое: Мишка, Колька и поскрёбыш - Толька. Были и другие, но умирали ещё в младенчестве. В голодные тридцатые о них никто особо и не жалел - «бог дал, бог и взял». Ещё родятся.
Андрей прошёл три войны, ненадолго появляясь дома в перерывах между ними. И, как правило, после этого в семье ожидалось прибавление. Был он и на Советско-Финской, и на Отечественной, и на Японской. Горя хватил по полной. Несколько раз ранен был, да вот, гляди-ка, выкарабкался, выжил. Односельчане Прасковье завидовали. И как не завидовать, если из всех деревенских мужиков вернулись невредимыми только Иван - Таньки Шаврихи мужик, Колька Матрёнин, Петро Денисенко да вот он, Андрей Воронков. Прасковья и сама своему счастью не верила. Ночью спала – не спала, радовалась неожиданному счастью, осторожно, бережно, ласково касалась головы мужа с ещё не отросшим ёжиком волос: «Родной мой, Андрюшенька, вернулся…». И всё шептала, шептала невесть откуда взявшиеся в её заскорузлой душе ласковые слова.
Сирота с раннего детства, она от мачехи и слова доброго не слышала. И если бы Паша умела читать, то знала, что разделяет нелёгкую судьбу всех Золушек на свете. Всю грязную работу по дому выполняла только она. А угодить мачехе ой как трудно было! Рассердившись однажды на падчерицу, мачеха выбила ей вальком все передние зубы. И вот за что.
Вода в деревне привозная была, дорогого стоила, поэтому бельишко стирали на речке. Расстелив на досках очередную вещицу, Паша усердно отбивала деревянным вальком въевшуюся застарелую грязь. И надо же такому случиться! Стирая единственную приличную отцову рубаху, не удержала она её в окоченевших от холодной воды руках, рубаха выскользнула - и быстрое течение понесло её вниз по реке.
Такой потери мачеха не смогла перенести. Расправа была короткой. Вырвав из рук падчерицы валёк, она наотмашь ударила им по её лицу. Было слышно, как хрустнули зубы. Кровь хлынула изо рта. Прасковья захлёбывалась слезами от боли и обиды, размазывая по щекам неунимающуюся кровь, а отец даже слова не сказал в защиту дочери. Молча постоял, потупив голову, потом резко повернулся и пошёл по своим делам.
Проплакала тогда Прасковья всю ночь и поняла, что оставаться ей в этом доме больше незачем. Собрала в узелок свои нехитрые пожитки и пошла, куда глаза глядят. Приютила её одинокая бабка Вакулиха: «Не гоже, девонька, без крыши над головой жить. Пойдём ко мне, не обижу».
А через какое-то время жених нашёлся. Такой же, как Прасковья, голь перекатная, но парень из себя видный, по характеру добрый, уживчивый. И всё-то ему хорошо, и всё-то ему ладно. Пара получилась – заглядишься: высокие оба, статные. Жили дружно. За всю совместную жизнь « врёшь» друг другу не сказали. Работали в колхозе за палочки (так называли трудодни): и табак выращивали, и рожь сеяли, и картошку копали, а то за копейки на местных богатеев ишачили. Немудрёное хозяйство завели: кто курёнка дал, кто поросёнка. Кое-как концы с концами сводили, худо-бедно, да жили. Руки у Андрея золотые – со временем избу построил, лес вон он - под боком тайга шумит, и никто вроде бы его не учитывает.
Тут вскорости и Мишаня народился. «Вот нам и помощник», - подумала Прасковья. Не успел сынишка подрасти - в тридцать девятом Андрей ушёл на Финскую войну. Прасковья не разбиралась в политике, и ей казалось, что сделают русские первый выстрел, финны сдадутся, и Андрей домой вернётся. Никаких вестей от мужа не было долго. Настроение у Прасковьи падало с каждым днём. Всё чаще она вставала с воспалёнными от слёз глазами и старательно прятала их от сына. Неожиданно Андрей свалился, как снег на голову, кое-как в себя пришёл, по хозяйству помог и снова на войну, теперь уже Отечественную.
Второй сыночек Колюшка родился слабеньким, голову до девяти месяцев не держал. Мать оставляла его дома с малолетним Михаилом, которому и самому нянька была нужна. Постелет Прасковья на русской печке старый полушубок, привяжет малыша верёвкой к полатям, а сама идёт на работу, строго-настрого наказав сыну нажевать хлеба, в марлю завернуть и дать, как соску, малому. Вернувшись вечером с работы, со страхом заглядывала на печь: «Жив ли?». Жив, жив, еле дышит, глазки закрыты, но жив. А однажды, взглянув на худенькое тельце сына, его сморщенное личико, не сдержалась, накричала на Мишку: «Ты, наверно, сам весь хлеб съел!». - «Что ты, мам, я даже слюну в марлю выплюнул», - заплакал Михаил. Прасковья понимала, что зря обидела ребёнка, но сделала она это не по злобе, а от безысходности. Да и сын понимал это.
Видно, суждено было Николаю выжить. Постепенно окреп, ровесников своих в развитии догнал и перегнал. Кто бы мог подумать, что из маленького заморыша вырастет солидный мужик, профессор, доктор сельскохозяйственных наук, человек уважаемый, авторитетный. Прасковья им очень гордилась и относилась с особым почтением, кажется, даже чуть-чуть боязливо. И, видимо, поэтому сыновей своих называла Мишка, Толька и уважительно - Миколай.
Младший Толька рос при отце, вернувшемся теперь уже с Японской войны. Первый помощник в семье (старшие братья уже не жили дома), он и среднюю школу закончил, а затем институт. В армии отслужил. И невесту себе присмотрел. Всё честь по чести. Жаль только, что Михаил образование не получил, время было такое.
. Кажется, жить бы да радоваться. Но, видно, не судьба. Не проболев и месяца, умер Андрей. Видно, сказались старые раны. Похоронили скромно на деревенском кладбище под развесистым клёном, памятник с красной звёздочкой из жести поставили. Тишина на деревенском кладбище какая-то особенная, мёртвая. Разве что нарушит её металлическим карканьем ворона, да тележный скрип проезжающего мимо односельчанина. Спи, спокойно, солдат.
Погоревав вместе с матерью, разъехались дети. А Прасковье теперь одной век вековать. Всё. Осталась одна-одинёшенька. Слёз не было – выплакала. Август. Выйдет она в огород - ничего не радует. И, кажется, даже любимые подсолнухи от неё отворачиваются. Кругом одна. Жизнь превратилась в сплошное ожидание: вот Толька приедет, вот Миколай, вот Мишка. Те звали жить к себе – не ехала: «Вдруг не уживусь». А на самом деле, жаль было расставаться с деревней, где все свои, с домом, где всё напоминало Андрея. Наконец, вволю наплакавшись на плече своей соседки, сдалась, согласилась ехать к Николаю в Холмогорск. Квартира у него большая, места всем хватает. Но первое время она в ней места себе не находила. В бесконечных снах грезилась родная деревня: то соседка Беланиха с протянутой рукой, пришедшая хлеба занять, то дед Иван, грозящий ей сломанным костылём, то Андрюшка, молодой и красивый, её к себе манит. К чему бы всё это? Некому сны разгадать - к Фроське не сходишь. К окну подойдёшь - в десяти метрах продуктовый магазин-сарай с названием, как сказал Миколай, «Русь». А на картинках во всю стену нарисованы заморские фрукты, которые Прасковья отродясь не видела, а уж тем более не пробовала. Чуть подальше от магазина то и дело вспыхивает реклама, вспыхивает днём и ночью. И освещает комнату, как при пожаре. Страшно делается - не уснёшь, хотя ничего страшного в самой рекламе нет. Внучка прочитала: «Граждане, храните деньги в сберегательной кассе». А где их взять, деньги? Да если и появятся, зачем их прятать, их и так у неё никто не возьмёт.
А старухи городские совсем на деревенских не похожи. Накрасятся, сумки на руку повесят – и на лавочку. Фу ты, ну ты! Цельный день сидят, всех проходящих мимо осудят. Прибилась как-то Прасковья к одной компании, но и часа не выдержала. Была, правда, среди них ещё одна деревенская, но та больше молчала. Прасковья успела рассказать историю о своей мачехе, но интереса ни у кого не вызвала. «Может, они не поняли, что такое валёк? - подумала она. - Или просто никому здесь деревенские истории неинтересны?»
Не привыкла Прасковья без дела сидеть, пошла домой родных дожидаться. От окна - к окну, от окна – к окну. Дождалась, а они по своим комнатам разошлись и двери закрыли – отдыхают. Кран водопроводный открыть боязно, газовую плиту включить страшно. Книг кругом полно, полки ломятся, а ей-то что? Она не только читать, расписаться не умеет – крестик ставит.
Другой раз так тошно станет – ушла бы в Степановку пешком, да где она, та Степановка? И кажется ей, что надели на неё красивое платье из дорогого материала, а оно не подходит по размеру: под мышками жмёт, в бёдрах слишком узкое и совсем короткое. И неуютно ей в нём, неудобно, снять хочется. Не на шутку затужила Прасковья: есть-пить перестала, а потом и совсем слегла. Позвали доктора. Важный такой, солидный, обходительный, он болезнь распознал сразу. Слово сказал какое-то мудрёное: «Это, уважаемая, ностальгия». А таблеток не выписал никаких. «Возвращайте её, - сказал он сыну, - на родную почву».- «Ничего, мать, - похлопал её по плечу Николай, - со временем привыкнешь».
Не привыкалось. С постели вставать не хотелось. А зачем? Временами Прасковья впадала в забытье, и тогда начинала звать всех умерших родственников: «Андрюша, хороший мой, я иду к тебе… Галя, доченька…Надежда… - доченьки мои ненаглядные…» Иногда она не узнавала свою комнату, ей казалось, что они всей семьёй переехали: «И зачем мы приехали в это Веригино?» Или с тревогой в голосе просила невестку: «Нэла, Нэла, убери-ка валенки подальше, не унёс бы кто».
Болезнь развивалась стремительно. Врачи только руками разводили. Через неделю она впала в кому, из которой так и не вышла.
И вот теперь сбылась её мечта: Прасковья ехала домой… Наконец весеннее солнце всё-таки расправилось с утренней хмарью, полоснуло лучами по стылой земле, вскрыло рассыпавшийся осколками хрупкий лёд на лужах и стало сжигать заупрямившийся было снег вдоль дороги. Не прошло и часа, как стоявшие на обочине телеграфные столбы оказались по колено в воде, погрузив в неё оборванные нити проводов, напоминающие об утрате всех и всяческих связей: человека с человеком, человека с землёй, города с деревней. Обнажила свои колёса сельскохозяйственная техника, брошенная ещё осенью, где попало, нерадивыми хозяевами. Колёса автобуса буксовали в непролазной грязи.
Наконец показалась за поворотом долгожданная Степановка. Но там её, казалось, никто не ждал. Дом давно продан, разъехались в поисках лучшей доли многие соседи. Народ здесь теперь всё больше незнакомый. Встретилась на дороге бабка в плюшевой жакетке, бросила короткий равнодушный взгляд на проезжающий мимо автобус и заспешила по своим делам.
Подъехали к своему дому. Так и хочется всё-таки его назвать своим. Громко залаяла дворовая собака, но на крыльцо так никто и не вышел. А вот в окнах соседнего дома раздвинулись занавески, чей-то лоб прильнул к оконному стеклу. Потом хлопнула дверь, и к автобусу подошла ещё не старая женщина, в калошах на босу ногу, в старой затрёпанной фуфайке, в пёстром платке, наброшенном на плечи. «Прасковья, соседушка ты моя, горе-то какое!» - запричитала-заголосила, она. Из соседних домов, как по команде, потянулись к автобусу люди. Вопросов было много, но задавать их стеснялись, руководствуясь неписанными этическими нормами, а только почти неслышно перешёптывались, высказывая свои предположения по поводу смерти.
Время близилось к обеду. Солнце уже высоко стояло над головой. Похоронная процессия двинулась в сторону кладбища. Вот и последние метры грязной дороги. Конечный пункт, последняя в этой жизни остановка. Всё. Приехали. Благообразный батюшка, приглашенный из соседнего села, (церковь в Степановке разрушили ещё в Гражданскую войну) совершил скромный погребальный обряд.
Вот ты и дома, Прасковья. Андрюша, встречай. Земля-матушка, принимай. Первый комок глинистой земли, брошенный рукой старшего сына и крик старшей невестки, взорвавший тишину: «Ма-а-ма!». И всё. Закончился земной путь земной женщины. Открывай, святой Пётр, ворота в рай. Жизнью своей многотрудной, страданиями своими заслужила она райскую жизнь. Ведь умерла-то Прасковья в светлое Христово воскресенье.
И осталось на земле её продолжение – дети. А внуки? Почему-то на похоронах их не было. Видно, родители пожалели: дорога-то не ближняя. А жаль…
Кто-то поправил траурную ленточку на венке, кто-то из деревенских поставил в изголовье горшочек с цветущей геранью. Где в деревне взять розы-гвоздики? Подошли к деревянному, наспех грубо сколоченному из не струганных досок столу, разлили по граненым стаканам ледяную водку. «Помянем Прасковью…» Проглотив в горле застрявший ком, вдовец Федор Сидоряцкий, неоднократно предлагавший одинокой Прасковье руку и сердце, сказал: «Прасковья была, была…», - и зарыдал, нисколько не стесняясь своих слёз. Потом ещё раз добавил: «Была..."
На: Новые рассказы для обсуждения с детьми
Дорогие читатели! Прошу откликнуться на эту страничку. Этот рассказ взволновал моих учеников. Какие есть рассказы в вашей "копилке "? Буду рада заимствовать на свои уроки.